Богдан сел.
— Жду, Петр, — ответил он, принимая предложенный тон.
— А ты не торопись, — пряча улыбку в бороду, сказал Крякутной. — Сперва чайку попьем. Мы тебя дожидались, так тоже не завтракали. Ты уж не обессудь, мы чаи гоняем по русскому обычаю, с сахаром, не как в столицах принято.
«И очень хорошо», — подумал Богдан.
За завтраком беседовали сообразно. О дороге, о погоде. О видах на капусту в этом году и о делах асланівських; бывший светило, оказалось, следит за событиями. Вероятно, при помощи лампового приемника. Впрочем, электронное письмо-то Богданово он получил…
— Мотрюшка права, — говорил Крякутной, держа у лица на растопыренных пальцах блюдце с дымящимся чаем и осторожно время от времени дуя на него. — Права… Еще в древности в Цветущей Средине поняли: землепашеский труд — он корень всему. Когда кто ущерб наносил землепашеству, то, все равно ради чего он сие свершал, это называлось: возвеличивать листья, пренебрегая корнями. Знаешь?
— Как не знать… — отвечал Богдан, поглощая ватрушки одну за другой. Казалось: вкуснее он в жизни ничего не едал.
— Крестьянство — корни, промышленность — ствол, властное устройство — ветви… ну, а науки, искусства всякие — листья. Да, красота от них, то правда. Без листьев дерево — скелет, кощей, пугалище с погоста. Да, обдери листья с дерева раза три-четыре подряд — помрет дерево. Но все же, все же… Варенья попробуй, совесть народная. Варенье Мотрюшка варила… Но все же: корни без листьев проживут, а листьев без корней — не бывает нипочем. Вот в том теперь и вся моя наука биология. Ствол спили — но ежели корни уцелели, весной новые побеги брызнут с пня. И все-то сызнова пойдет — ствол, ветви, листва… Корни попорть — всему конец, всей этой великой сложности. Вроде стоит дерево — а помирает, сохнет. Ствол в столб превращается, ветки, то бишь власть, попусту по ветру полощут, шум один от них… Ну, а про листья и говорить нечего… — Могучий старик лукаво усмехнулся в бороду. — На первый твой вопрос я уж, верно, ответил, а, Богдан?
— Пожалуй… — пробормотал минфа с набитым ртом.
Упоили Богдана раскаленным чаем, что называется, до седьмого полотенца. То есть столько потов с него сошло, что шести полотенец не хватило б утереться, седьмое бы понадобилось. Потом Матрена Игнатьевна унесла самовар, да и сама под этим предлогом удалилась, оставив мужчин вдвоем на уютной веранде.
Мужчины помолчали. Едучи в «хиусе», Богдан продумал план беседы тщательнейше — но весь план после чаепития разлетелся к лешему.
«Ладно, — подумал Богдан. — Попросту так попросту».
— Вот ты, Петр, великий жизнезнатец. Если бы встретил неизвестное науке животное в наших краях, что бы первым делом подумал?
Крякутной сгреб бородищу в кулак и некоторое время мял ее, внимательное и серьезно глядя на Богдана.
— Так уж и неизвестное? — спросил он затем.
— Так уж.
— Есть явление в жизни, называется мутация, — проговорил Крякутной. — Тоже, конечно, вероятность малая… Не подойдет?
— Боюсь, не подойдет.
— Трудно мне так беседовать. Объясни толком, почему не подойдет.
— Потому что животное это, судя по всему, на редкость вредное. Загадочным образом вредное. А исследовать его невозможно, потому как оно, чуть до него инструментом дотронулись, распалось в слизь, будто в него программный наговор встроен на сохранение тайны.
Несколько мгновений Крякутной сидел, будто не услышав Богдана. Потом выпустил из горсти седое мочало бороды и медленно встал. Горбясь, косолапя, заложив за спину короткие могучие руки, пошел вдоль по веранде. В тишине слышно было, как поскрипывают доски пола под выцветшим половиком да чуть дребезжит после каждого грузного шага одно из оконных стекол, видать, разболтавшееся в раме.
— Все-таки неймется кому-то, — глухо проговорил он в пространство. — Эх! Я чаял, вразумлю…
— Кому-то, — уцепился Богдан. — Ты сказал: кому-то. Кому?
Крякутной глубоко и шумно вздохнул. Как старый кашалот, вдруг всплывший на поверхность после долгого отсутствия — и ни малейшего удовольствия от того не получивший. Потому что покуда он пасся в своих незамутненных глубинах, по глади моря корабль проплыл — и вот крутятся теперь в оставленных им водоворотах огрызки яблок и объедки снеди; пустые пакеты и бутылки суматошно пляшут на волнах; неторопливо падают в нетронутые бездны, заторможенно сминаясь и складываясь, газеты, полные пустяков…
Пф-ф-ф, угрюмо сказал кашалот.
Сжимая и разжимая за спиной кулаки, Крякутной стоял носом вплотную к застекленной во всю ширь стене веранды, к минфа широкой спиной, и глядел в капустные поля.
Поля, полные громадных сочных кочанов, ровно океан, уходили к всхолмленному горизонту. А на горизонте тонкой дымчатой лентой синели леса. А слева, по-за угором, в лучах солнца радостной золотой искрой полыхал, как дальний, но греющий душу праздник, купол деревенской церковки…
Богдан понял, что не дождется ответа.
— У нас это могли сделать? — спросил он. — Как-нибудь этак… по-любительски, в обход запрета?
Не оборачиваясь, Крякутной помотал тяжелой, косматой головой.
— Нет, — ответил он чуть погодя. — Это все равно что атомную бомбу в школьном кабинете физики сварганить. Или ракету на Марс во дворе за коровником, из фанеры да шифера… Нет. Про мой институт я все знаю. Ученикам бывшим я сюда ездить не велел, не хочу… Но где что творится — знаю. В моем институте этим не занимаются больше. Совершенно. А в других местах — и подавно. Нет, у нас не могли.