— Что за тварь-то?
— Пиявка.
Крякутной вернулся к столу. Придвинул к Богдану поближе свой стул и, широко расставив мощные, обтянутые портами ноги в сапогах, уселся.
— Рассказывай подробней.
«Семь бед — один ответ», — решил Богдан.
Крякутной слушал его внимательно. Пару раз азартно покашлял. Богдан с изумлением отметил, как в наиболее трагичных местах рассказа в глазах великого ученого отчетливо зажигается оживленный, пытливый огонек. Крякутному было интересно. Очень интересно.
— Джимба, — сказал он, когда Богдан закончил. Куда делась его крестьянистость! — Джимба… А ведь я помню его, Джимбу твоего, он у меня учился. Только бросил на третьем году, делами производственными увлекся. Миллионщиком, вишь, стал… Интересно. Очень интересно. Чего-то ты тут не понял али чего-то не знаешь, потому и мне рассказать толком не можешь. Давай покумекаем вместе.
— Давай, — тоже ничуть не обижаясь на жизнезнатца, согласился Богдан.
— С ума просто так не сходят. Даже от пиявки сконструированной — не сходят. Это, как говаривал Эвклид, аксиома. Ну, то, что полет — это образ освобождения из тягостной и безвыходной ситуации, это ежику лесному понятно. Когда человек с ума-то сходит, из подсознания архетипы лезут, ровно тараканы. Потому-то обоих бояр кверху и кидало, на воздуся… А вот есть момент позанимательней. Ты говоришь, один убежденец противником был челобитной, а потом в одночасье стал ярым сторонником. И в окошко шагнул аккурат когда решительную речь свою писал, да еще и на самом главном ее месте. То есть вся его убежденность в этот миг ему требовалась. Так?
— Как будто так.
— А второй полетать решил после того, как его близкий друг, которого он уважал весьма, долго его убеждал, что челобитная — ко вреду. То есть опять на пике убежденности спятил. Так?
— Как будто.
— Был он с самого начала против челобитной, как первый? Знаешь, нет?
— Пробовал выяснить. Точно понять нельзя.
— Ясно. Смотри, Богдан, как поучительно. Именно в тот миг, когда открывается прекрасная, долгожданная возможность проявить свою убежденность, свое красноречие и защитить свою точку зрения, убедить в ней других — у обоих вместо радостного волнения и возбуждения, вместо того, чтоб в кулак все способности собрать, происходит непоправимый душевный надлом. Вместо ощущения себя на коне и тот и другой ощущают себя в тисках какого-то чудовищного и неразрешимого противуречия. Так?
— Похоже… — завороженно ответил Богдан, у него на глазах происходило чудо: то, что казалось бессмыслицей, обретало смысл. Это не могло не восхищать.
Но Крякутной вдруг умолк, и глаза его уставились в одну точку где-то за спиною Богдана.
Потом…
Пф-ф-ф, в последний раз сказал кашалот.
Крякутной прихлопнул могучей дланью по столу. Стол содрогнулся, и в раме тоненько, противно запело стекло.
— Американская пиявка, — сказал Крякутной решительно.
— Почему? — стараясь казаться спокойным, спросил Богдан.
— Понимаешь… Когда мы с Боренькой Сусаниным по Североамериканским этим Штатам ездили…
— Кто такой?
— Ну… Ты даже учеников моих любимых выучить не озаботился? — Глаза гения потеплели. — Боря, так я его звал иногда… Борманджин Гаврилович Сусанин, светлая голова… Лучший мой. Будь все по-старому — он бы, когда время мое подлетело б, меня сменил… Так вот. Эта поездка меня окончательно и убедила, что надо мне все это рубить, сколько сил хватит. Потому что, хоть американцы и таились от нас и делали строгий вид, что только о новых лекарствах мечтают, один мистер обмолвился: представляется, мол, весьма перспективным применение достижений генной инженерии для безмедикаментозной стимуляции социоадаптивных возможностей личности, мы над этим работаем…
— Ничего не понял, — честно признался Богдан.
— Сейчас поясню. У американцев это — главная проблема. Они с самого начала старались быть самой свободной для человека страной. И во многом, что тут скажешь, преуспели. С их точки зрения, во всяком случае, по их меркам… Но управлять-то людьми надо, государство же. И вот из поколения в поколение там бились, как сохранить среднему человеку ощущение свободы и в то же время сделать его управляемым. Мол, делай, что хошь — но хотеть будешь ровно того, чего надо. Сначала культ успеха придумали — ничто-де неважно, кроме как сколько ты зарабатываешь. А когда человек в это поверит, он сразу делается вроде куклы на ниточках. Потом средства всенародного оповещения… «масс-медиа», так они говорят. Ежели тебе все газеты битый месяц кого-то хором ругают, ты сам, совершенно естественно, начнешь требовать, чтобы его задвинули куда подальше. Если сорок телеканалов тебе кого-то изо дня в день показывают с той стороны, где у него родинка на пол-лица, ты будешь уверен, что у него родинка на все лицо. А если сорок телеканалов тебе кого-то изо дня в день зовут вором, ты помирать будешь и на смертном одре прохрипишь: такой-то — вор… Так? Но и того мало. Не все поддаются. А кто поддается, все равно — не все одинаково. Вот и придумали: безмедикаментозная стимуляция, видишь ли… Помнишь, Конфуций говорил: «Благородный муж — не инструмент». Учитель уже тогда интуитивно чувствовал, какой это будет ужас: если человека — любого человека, как бы он ни был умен, добр, храбр, предан, порядочен, каких бы убеждений ни держался, — научатся превращать в… инвентарь, — Крякутной перевел дух. — И я того же боялся… Усиление социоадаптивных возможностей — это, говоря попросту, вот что: что тебе извне диктуется, то и становится для тебя частью твоего естества. Но ты при этом продолжаешь ощущать себя вполне свободным, естественно это воспринимаешь, как свое. Вот я и думаю: именно так твои бояре были обработаны. Похоже, пиявки эти среди обычных впрыскиваемых в кровь при укусе веществ выделяют еще нечто. От чего человек делается инструментом. Куклой. А когда навязанные ценности особенно остро начинали противуречить тому, что он считал ценным до обработки, — у него мозги-то и лопались. Понимаешь?